Неточные совпадения
Что
зовет, и рыдает, и хватает за
сердце?
Притом их связывало детство и школа — две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом и в нравственном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на
зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого
сердца.
Парень им говорил: — Перестаньте плакать, перестаньте рвать мое
сердце.
Зовет нас государь на службу. На меня пал жеребей. Воля божия. Кому не умирать, тот жив будет. Авось-либо я с полком к вам приду. Авось-либо дослужуся до чина. Не крушися, моя матушка родимая. Береги для меня Прасковьюшку. — Рекрута сего отдавали из экономического селения.
Стародум. Оставя его, поехал я немедленно, куда
звала меня должность. Многие случаи имел я отличать себя. Раны мои доказывают, что я их и не пропускал. Доброе мнение обо мне начальников и войска было лестною наградою службы моей, как вдруг получил я известие, что граф, прежний мой знакомец, о котором я гнушался вспоминать, произведен чином, а обойден я, я, лежавший тогда от ран в тяжкой болезни. Такое неправосудие растерзало мое
сердце, и я тотчас взял отставку.
— Бог сжалился надо мной и
зовет к себе. Знаю, что умираю, но радость чувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить детей моих и лобызать их. Мне не верят, и никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; не поверят никогда и дети. Милость Божию вижу в сем к детям моим. Умру, и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога,
сердце как в раю веселится… долг исполнил…
— Я про себя не думаю. Я покойницей так облагодетельствована, что ничего не желаю. Меня Лизанька
зовет (это была ее замужняя племянница), я к ней и поеду, когда не нужна буду. Только вы напрасно принимаете это к
сердцу, — со всеми это бывает.
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго не
звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я шла к maman. У меня
сердце сильно билось, и я сначала даже не разглядела, что было и кто был у maman в комнате. Там было темно, портьеры и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
Пришла новая волна упоения миром. Вместе с «личным счастьем» первая встреча с «Западом» и первые пред ним восторги: «культурность», комфорт, социал-демократия… И вдруг нежданная, чудесная встреча: Сикстинская Богоматерь в Дрездене, Сама Ты коснулась моего
сердца, и затрепетало оно от Твоего
зова.
Нужно было пережить всю горечь секуляризованной общественности и жгучую тоску религиозной безответности, нужно было социологически прозреть, чтобы воочию увидать косную социальную материю и ощутить всю тяжесть ее оков, дабы зажглось в
сердцах первое чаяние ее просветления, встал новый вопрос к небу, и в человечестве послышался новый
зов — к религиозной, общественности.
У него есть глаза и
сердце только до тех пор, пока закон спит себе на полках; когда же этот господин сойдет оттуда и скажет твоему отцу: «А ну-ка, судья, не взяться ли нам за Тыбурция Драба или как там его
зовут?» — с этого момента судья тотчас запирает свое
сердце на ключ, и тогда у судьи такие твердые лапы, что скорее мир повернется в другую сторону, чем пан Тыбурций вывернется из его рук…
Федос становился задумчив. Со времени объяснения по поводу «каторги» он замолчал. Несколько раз матушка, у которой
сердце было отходчиво, посылала
звать его чай пить, но он приказывал отвечать, что ему «мочи нет», и не приходил.
И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково, ничего не намекнули… Значит, про него во время Настиной болезни особых речей ведено не было… По всему видно, что Настя тайну свою в могилу снесла… Такими мыслями бодрил себя Алексей, идя на
зов Патапа Максимыча. А
сердце все-таки тревогой замирало.
Печален я: со мною друга нет,
С кем долгую запил бы я разлуку,
Кому бы мог пожать от
сердца руку
И пожелать весёлых много лет.
Я пью один; вотще воображенье
Вокруг меня товарищей
зовет;
Знакомое не слышно приближенье,
И милого душа моя не ждет.
И Александр не бежал. В нем зашевелились все прежние мечты.
Сердце стало биться усиленным тактом. В глазах его мерещились то талия, то ножка, то локон Лизы, и жизнь опять немного просветлела. Дня три уж не Костяков
звал его, а он сам тащил Костякова на рыбную ловлю. «Опять! опять прежнее! — говорил Александр, — но я тверд!» — и между тем торопливо шел на речку.
Там он застал молодого франтоватого камердинера князя, всегда одевавшегося «по моде» и любившего ужасно цветные галстуки, Яков, так
звали камердинера, считался среди дворни большим сердцеедом, и не одно женское
сердце людской и деревни страдало по нем. Он всегда тщательно расчесывал свои черные кудри и красивые усы.
Лишь стало поспокойнее и лучше, какой-то скорбный, мучительный голос
звал меня заглянуть в свое
сердце, и я не узнала себя.
Сердце Мани, как
звали ее мать и брат и даже Василий Васильевич, представляло нежный бутон, еще не начавший распускаться под солнцем любви.
Он состоял из пяти существ, почти одинаково близких ее
сердцу: из толстозобого ученого снегиря, которого она полюбила за то, что он перестал свистать и таскать воду, маленькой, очень пугливой и смирной собачонки Роски, сердитого кота Матроса, черномазой вертлявой девочки лет девяти, с огромными глазами и вострым носиком, которую
звали Шурочкой, и пожилой женщины лет пятидесяти пяти, в белом чепце и коричневой кургузой кацавейке на темном платье, по имени Настасьи Карповны Огарковой.
Весною поют на деревьях птички; молодостью, эти самые птички поселяются на постоянное жительство в
сердце человека и поют там самые радостные свои песни; весною, солнышко посылает на землю животворные лучи свои, как бы вытягивая из недр ее всю ее роскошь, все ее сокровища; молодостью, это самое солнышко просветляет все существо человека, оно, так сказать, поселяется в нем и пробуждает к жизни и деятельности все те богатства, которые скрыты глубоко в незримых тайниках души; весною, ключи выбрасывают из недр земли лучшие, могучие струи свои; молодостью, ключи эти, не умолкая, кипят в жилах, во всем организме человека; они вечно
зовут его, вечно порывают вперед и вперед…
—
Зовите, как хочется! — задумчиво сказала мать. — Как хочется, так и
зовите. Я вот все смотрю на вас, слушаю, думаю. Приятно мне видеть, что вы знаете пути к
сердцу человеческому. Все в человеке перед вами открывается без робости, без опасений, — сама собой распахивается душа встречу вам. И думаю я про всех вас — одолеют они злое в жизни, непременно одолеют!
— Так и должно быть! — говорил хохол. — Потому что растет новое
сердце, ненько моя милая, — новое
сердце в жизни растет. Идет человек, освещает жизнь огнем разума и кричит,
зовет: «Эй, вы! Люди всех стран, соединяйтесь в одну семью!» И по
зову его все
сердца здоровыми своими кусками слагаются в огромное
сердце, сильное, звучное, как серебряный колокол…
Я пришел к ней с полным
сердцем и едва дождался свидания. Я не предчувствовал того, что буду теперь ощущать, не предчувствовал, что все это не так кончится. Она сияла радостью, она ожидала ответа. Ответ был он сам. Он должен был прийти, прибежать на ее
зов. Она пришла раньше меня целым часом. Сначала она всему хохотала, всякому слову моему смеялась. Я начал было говорить и умолк.
Сверх того, старик не скрывал от себя, что Ольга была некрасива (ее и в институте
звали дурнушкой), а это тоже имеет влияние на судьбу девушки. Лицо у нее было широкое, расплывчатое, корпус сутулый, приземистый. Не могла она нравиться. Разве тот бы ее полюбил, кто оценил бы ее
сердце и ум. Но такие ценители вообще представляют исключение, и уж, разумеется, не в деревне можно было надеяться встретить их.
Оставшиеся у Савина пятнадцать тысяч приходили к концу, и он с горечью в
сердце чувствовал, что ему вскоре придется отказывать своей «Верусе», как
звал он Веру Семеновну, в тех или других тратах.
— Вот вам, — сказала она, — мой милый Володя (она в первый раз так меня называла), товарищ. Его тоже
зовут Володей. Пожалуйста, полюбите его; он еще дичок, но у него
сердце доброе. Покажите ему Нескучное, гуляйте с ним, возьмите его под свое покровительство. Не правда ли, вы это сделаете? вы тоже такой добрый!
— Уйдем отсюда, — сказала Дэзи, когда я взял ее руку и, не выпуская, повел на пересекающий переулок бульвар. — Гарвей, милый мой,
сердце мое, я исправлюсь, я буду сдержанной, но только теперь надо четыре стены. Я не могу ни поцеловать вас, ни пройтись колесом. Собака… ты тут. Ее
зовут Хлопс. А надо бы назвать Гавс. Гарвей!
Гуров хотел позвать собаку, но у него вдруг забилось
сердце, и он от волнения не мог вспомнить, как
зовут шпица.
— Растревожил ты мне
сердце! Любка —
зови Анку! Милай, — Анку желаешь — дай ей четвертной билет! Ей, стерве, — и мне дай тоже! Я — подлец, брат, эх! Она тебе уступит, она-то? Нет тебе ни в чём запрету, растревожил ты меня!
«Дети — насельники земли до конца веков, дети Владыки Сущего, бессмертны они и наследники всех деяний наших — да идут же по
зову чистых
сердец своих в бесконечные дали времён, сея на земле смех свой, радость и любовь!
— Сестрица, бывало, расплачутся, — продолжал успокоенный Николай Афанасьевич, — а я ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз Марфы Андревны выманю и уговорю. «Сестрица, говорю, успокойтесь; пожалейте себя, эта немилость к милости». И точно, горячее да сплывчивое
сердце их сейчас скоро и пройдет: «Марья! — бывало,
зовут через минутку. — Полно, мать, злиться-то. Чего ты кошкой-то ощетинилась, иди сядь здесь, работай». Вы ведь, сестрица, не сердитесь?
Ангел-царица, как
звали ее в России от дворца до хижины, старалась особенно ласкою и сердечностью врачевать раны
сердца ее любимицы и заставить забыть обрушившиеся на ее семью и на нее удары.
Он смотрел на записку, думая — зачем
зовёт его Олимпиада? Ему было боязно понять это,
сердце его снова забилось тревожно. В девять часов он явился на место свидания, и, когда среди женщин, гулявших около бань парами и в одиночку, увидал высокую фигуру Олимпиады, тревога ещё сильнее охватила его. Олимпиада была одета в какую-то старенькую шубку, а голова у неё закутана платком так, что Илья видел только её глаза. Он молча встал перед нею…
Так проводил он праздники, потом это стало
звать его и в будни — ведь когда человека схватит за
сердце море, он сам становится частью его, как
сердце — только часть живого человека, и вот, бросив землю на руки брата, Туба ушел с компанией таких же, как сам он, влюбленных в простор, — к берегам Сицилии ловить кораллы: трудная, а славная работа, можно утонуть десять раз в день, но зато — сколько видишь удивительного, когда из синих вод тяжело поднимается сеть — полукруг с железными зубцами на краю, и в ней — точно мысли в черепе — движется живое, разнообразных форм и цветов, а среди него — розовые ветви драгоценных кораллов — подарок моря.
Но еще не спета песня всех прекрасней,
Песня о начале всех начал на свете,
Песнь о
сердце мира, о волшебном
сердцеТой, кого мы, люди, Матерью
зовем!
Говорили, что поп в
сердцах дал моему будущему слуге имя Иуды. Как бы то ни было, хотя я и
звал слугу Юдашкой, имя его много стесняло его, а через него и меня в жизни.
Я лег в постель, но на
сердце у меня было неспокойно, и я досадовал на моего друга. Я заснул поздно и видел во сне, будто мы с Сусанной бродим по каким-то подземным сырым переходам, лазим по узким крутым лестницам, и все глубже и глубже спускаемся вниз, хотя нам непременно следует выбраться вверх, на воздух, и кто-то все время беспрестанно
зовет нас, однообразно и жалобно.
Но лишь только она к дому Волынского,
сердце упало у ней в груди. Вот она входит на лестницу, медленно, тяжело, как будто тащит за собою жернов. Докладывают об ней кабинет-министру — велят ей подождать… Она слышит, что посылают слугу в Гостиный двор; она видит, что слуга этот возвратился.
Зовут ее в кабинет.
Как покорное дитя, старец шел всегда, куда его только
звали именем друга. Ныне путеводимый своею Антигоною [Антигона — героиня одноименной трагедии Софокла (род. около 497–406 гг. до н. э.).], он ускорял шаги, потому что каждый шаг приближал его к единственному любимцу его
сердца. Сначала все было тихо вокруг них. Вдруг шум, подобный тому, когда огромная стая птиц летит на ночлег, прорезал воздух.
— Странно! — сказал Полуектов, тоже крестясь. — Меня кто-то во сне толкнул под бок тихонько, в другой раз шибче, в третий еще сильнее, у самого
сердца, и проговорил довольно внятно: «Встань… друга режут шведы… поспеши к нему на помощь. Слышишь? Он
зовет тебя». Но какой ты бледный, Семен Иванович! Опять-таки всю ночь не спал и опять что-то писал?
— И та и другие идут без
зова, Никита Иванович! Дни наши в руце Божией: ни одной иоты не прибавим к ним, когда они сочтены. Верь, и моему земному житию предел близок:
сердце вещун, не обманщик. Лучше умереть, чем замирать всечасно. Вчера я исповедался отцу духовному и сподобился причаститься святых тайн; ныне, если благословит Господь, исполню еще этот долг христианский. Теперь хочу открыть тебе душу свою. Ты меня давно знаешь, друг, но знаешь ли, какой тяжкий грех лежит на ней?
— Иди, куда
зовет тебя Провидение. Мне ль, старцу, тонкою нитью привязанному к земле, задерживать тебя на пути твоем? Разрешу и полечу. Пора и мне поставить в уголок хрупкий посох. Готово
сердце мое, о боже! готово!
Мои большие несчастья, мое терпение тронули
сердца обывателей, и теперь меня уже не
зовут маленькой пользой, не смеются надо мною, и, когда я прохожу торговыми рядами, меня уже не обливают водой.
Но когда вышла она на предсмертный монолог в своем купеческом капоте и головке с ужасающей простотой и мещанством своего jargon, я вся замерла,
сердце мое заныло, точно в агонии. Простые, мещанские слова Катерины резали меня, проходили вглубь и как-то невыразимо и больно, и сладко щекотали меня…
звали за собой в омут, в реку, вон из жизни!
Умри тетя Павла — она не стала бы долго плакать!.. Да и по ком она убивалась бы?.. Ей часто кажется, что она «сушка», — так в институте
звали тех, у кого
сердца нет или очень мало.
Она поцеловала меня последний раз тихо, неслышно, крепко и бросилась от меня на
зов Насти. Я прибежала наверх как воскресшая, бросилась на диван, спрятала в подушки голову и зарыдала от восторга.
Сердце колотилось, как будто грудь хотело пробить. Не помню, как дожила я до ночи. Наконец пробило одиннадцать, и я легла спать. Княжна воротилась только в двенадцать часов; она издали улыбнулась мне, но не сказала ни слова. Настя стала ее раздевать и как будто нарочно медлила.
Домаша это сделала бы и без
зову, хотя ей была тяжела предстоящая беседа с Ксенией Яковлевной. Она ничем не могла утешить ее и даже, как ей в то время казалось, потеряла возможность исполнить ее поручение.
Сердце ее томительно сжималось. «Как-то примет она эту неудачу?» Домаша поспешила к ожидавшей ее Ксении Яковлевне.
С одной стороны, мир
звал его к себе, с другой — высокое христианское чувство приказывало ему не слушать голоса этого обольстителя. Голова его горела,
сердце замирало… Надо было, однако ж, решиться… Он решился.
— «Когда так, зачем же
звал ты славного мастера из Венеции? — сказал я с
сердцем, свертывая свои чертежи.
Но скажи мне, что ты меня любишь, поклянись, что не отдашь
сердца своего и руки никому кроме меня, и я преступлю волю матери, буду глух к
зову моего отечества, моих братий и останусь здесь, счастливый надеждой, что ты увенчаешь когда-нибудь мою любовь у алтаря Господня.
— Нет, царь, нет! Я помню. Когда ты стоял под окном моего дома и
звал меня: «Прекрасная моя, выйди, волосы мои полны ночной росою!» — я узнала тебя, я вспомнила тебя, и радость и страх овладели моим
сердцем. Скажи мне, мой царь, скажи, Соломон: вот, если завтра я умру, будешь ли ты вспоминать свою смуглую девушку из виноградника, свою Суламифь?